Старуха Тусен, рано кончив работу, сразу укладывалась в постель, помышляя лишь о сне; она тоже ни о чем не догадывалась.
Мариус ни разу не заходил в дом. Когда он бывал в саду с Козеттой, то, чтобы их не услышали и не увидели с улицы, они всегда укрывались в углублении возле крыльца и сидели там; часто вместо беседы они довольствовались тем, что раз двадцать в минуту пожимали друг другу руки, глядя на ветки деревьев. Если бы в эти мгновенья молния ударила в тридцати шагах от них, то они бы этого не заметили – так глубоко грезы одного погружались в грезы другого.
Невинные прозрачные души! Часы, пронизанные светом, почти всегда одинаковы. Такая любовь-это вихрь лилейных лепестков и голубиных перьев.
Между ними и улицей простирался сад. Каждый раз Мариус, приходя и уходя, тщательно вправлял прут от железной решетки на место, так что в ней не было заметно ни малейшего изъяна.
Обычно он удалялся около полуночи и шел к Курфейраку. Курфейрак говорил Баорелю:
– Можешь себе представить? Мариус является домой в час ночи.
– Что ж такого? – отвечал Баорель. – В тихом омуте черти водятся.
Иногда Курфейрак, приняв серьезный вид и скрестив на груди руки, говорил Мариусу:
– Молодой человек! Вы сбились с пути истинного.
Курфейрак, человек деловой, неблагосклонно взирал на отблеск незримого рая на лице Мариуса; неземные страсти были ему непонятны, они выводили его из терпения, и порой он предъявлял Мариусу требование вернуться к действительности.
Однажды утром он обратился к нему со следующим увещеванием:
– Дорогой мой! Ты мне кажешься человеком, поселившимся на луне, в царстве грез, в округе заблуждений, в столице Мыльные пузыри. Ну будь же добрым малым, скажи, как ее зовут?
Но ничто не могло заставить Мариуса проговориться. Он дал бы скорее вырвать себе ногти, чем произнес бы один из грех священных слогов, составлявших волшебное имя – Козетта. Истинная любовь лучиста, как заря, и безмолвна, как могила. Однако Курфейрак видел в Мариусе новое: его сияющую счастьем молчаливость.
В течение этого сладостного мая Мариус и Козетта познали великое блаженство.
Поссориться и говорить друг другу «вы» только для того, чтобы с большим наслаждением сказать потом «ты»;
Долго рассказывать друг другу, со всеми подробностями, о людях, до которых им не было никакого дела, – лишнее доказательство того, что в восхитительной опере, которая зовется любовью, либретто почти ничего не значит;
Для Мариуса – слушать, как Козетта говорит о нарядах;
Для Козетты – слушать, как Мариус говорит о политике;
Прислушиваться, прижавшись друг к другу, к грохоту колясок на Вавилонской улице;
Смотреть на звезду в небесах или на светляка в траве;
Вместе молчать – наслаждение еще большее, чем беседовать;
И т. д., и т. д.
Между тем надвигалась гроза.
Однажды вечером Мариус, направляясь на свидание, проходил по бульвару Инвалидов; по-обыкновению, он шел, опустив голову; собираясь свернуть на улицу Плюме, он услышал, как кто-то сказал совсем близко от него:
– Добрый вечер, господин Мариус!
Он поднял голову и узнал Эпонину.
Это произвело на него необычайное впечатление. Он ни разу не вспомнил об этой девушке с того самого дня, когда она привела его на улицу Плюме; он ее больше не видел, и она исчезла из его памяти. Обязанный ей своим счастьем, он мог быть только благодарен ей, и, однако, ему была тягостна эта встреча.
Ошибочно думать, что любовь, если она счастлива и чиста, приводит человека к совершенству; она ведет его, – мы это уже установили, – к забвению. В этом состоянии человек забывает о возможности быть дурным, но он забывает и о возможности быть хорошим. Благодарность, долг, самые значительные, самые неотвязные воспоминания исчезают. Во всякое другое время Мариус совсем иначе отнесся бы к Эпонине. Поглощенный Козеттой, он даже не совсем ясно отдавал себе отчет в том, что эту девушку зовут Эпониной Тенардье, что она носила имя, начертанное в завещании его отца, – то самое имя, для которого несколько месяцев назад он бы с такой готовностью пожертвовал собой. Мы показ+ваем Мариуса без прикрас. Даже образ отца слегка побледнел в его душе под яркими лучами любви.
– Ах, это вы, Эпонина? – ответил он с некоторым замешательством.
– Почему вы говорите мне «вы»? Разве я вам сделала что-нибудь дурное?
– Нет, – ответил он.
Конечно, он ничего не имел против нее. Ровно ничего. Но он чувствовал, что теперь не мог поступить иначе: говоря «ты» Козетте, он должен был говорить «вы» Эпонине.
Он молча смотрел на нее.
– Скажите же… – начала она и запнулась. Можно было подумать, что этому созданию, такому беззаботному и дерзкому когда-то, недоставало слов. Она пыталась улыбнуться и не могла.
– Ну!.. – снова начала она.
Потом опять замолчала, потупив глаза.
– Покойной ночи, господин Мариус! – вдруг резко сказала она и ушла.
Глава четвертая.
Кэб по английски-то, что катится. А на арго-то, что лает
На следующий день (это было 3 июня, а 3 июня 1832 года – дата, которую следует указать по причине важных событий, нависших в то время грозовыми тучами над горизонтом Парижа) Мариус с наступлением темноты шел той же дорогой, что и накануне, полный тех же восторженных мыслей; вдруг между деревьями бульвара он заметил приближавшуюся к нему Эпонину. Два дня подряд-это уже слишком. Он свернул с бульвара, пошел другой дорогой и направился к улице Плюме по улице Принца.
Вот почему Эпонина шла за ним до самой улицы Плюме, чего она еще ни разу не делала. До сих пор она удовлетворялась тем, что смотрела на него, когда он проходил по бульвару, не пытаясь пойти к нему навстречу, и лишь накануне она попыталась с ним заговорить.
Итак, Эпонина пошла за ним, а он этого не заметил. Она увидела, как Мариус отодвинул прут решетки и проскользнул в сад.
«Смотри-ка! – сказала она себе. – Идет к ней в дом!»
Она подошла к решетке, пощупала прутья и без труда нашла тот, который отодвинул Мариус.
– Ну нет, черта с два! – сердито пробормотала она. И уселась на цоколе, рядом с прутом, словно охраняя его. Это было в том темном уголке, где решетка соприкасалась с соседней стеной и где разглядеть Эпонину было невозможно.
Так она провела больше часа, не двигаясь, затаив дыхание, терзаясь своими мыслями.
Часов в десять вечера один из двух или трех прохожих на улице Плюме, старый запоздавшиий буржуа, торопившийся поскорее миновать это пустынное место, пользовавшееся дурной славой, поравнялся с решеткой сада и, подойдя к углу между решеткой и стеной, услышал глухой угрожающий голос.
– Можно поверить, что он приходит сюда каждый вечер!
Прохожий осмотрелся кругом, никого не увидел, не отважился посмотреть в этот черный угол и очень испугался. Он ускорил шаг.
Прохожий имел основания торопиться, потому что немного времени спустя на углу улицы Плюме показались шесть человек, шедших порознь на некотором расстоянии друг от друга у самой стены; их можно было принять за подвыпивший ночной дозор.
Первый, подойдя к решетке сада, остановился и подождал остальных; спустя минуту здесь сошлись все шестеро.
Эти люди начали тихо переговариваться.
– Туткайль! – сказал один из них.
– Есть ли кэб в саду? – спросил другой.
– Не знаю. На всякий случай я захватил шарик. Дадим ему сжевать.
– Есть у тебя мастика, чтобы высадить стекляшку?
– Есть.
– Решетка старая, – добавил пятый, говоривший голосом чревовещателя.
– Тем лучше, – сказал второй. – Значит, не завизжит под скрипкой, и ее нетрудно будет разделать.
Шестой, до сих пор еще не открывавший рта, принялся исследовать решетку, как это делала Эпонина час назад, пробуя каждый прут и осторожно раскачивая его. Так он дошел до прута, который был расшатан Мариусом. Только он собрался схватить этот прут, как чья-то рука, внезапно появившаяся из темноты, опустилась на его плечо, он почувствовал резкий толчок прямо в грудь, и хриплый голос негромко произнес: